– Так то отроки… и Минька приказал.
– Однако ж и ты своим видом и поведением тот приказ подтвердила! И над каждым шагом, над каждым словом не задумывалась – один раз себя поставила, да так дальше и держалась. А, дочка?
– Не знаю, я как-то и не думала…
– И очень хорошо, что не задумывалась, так и надо! Запомни: как ты себя понимаешь, так ты и выглядишь. Сама же про Михайлу говорила, что он в Младшей страже властвует так, будто иначе и быть не может, а отроки это чувствуют и подчиняются. И ты себя сразу так поставила, что перечить тебе никому и в голову не пришло, а потом ты это ощущение в отроках все время поддерживала – лечением, строгостью, обладанием тайными для них знаниями и… близостью с их старшиной, конечно, тоже.
– Я еще кой-кому и наподдала, как ты показывала… а Минька добавил.
– И это тоже не лишнее, только увлекаться не надо. В меру, все только в меру хорошо.
– Да где она, эта мера-то? Я же Миньку… – Вместо окончания фразы последовал горестный вздох.
– А ведь вы с ним похожи в людских глазах, Гуня.
– Как это?
– Очень просто. Нас, лекарок, опасаются. Нет, уважают конечно же, некоторые даже искренне любят или благодарны за избавление от хворей. Но живем-то мы не так, как все, знаем что-то такое, что другим недоступно, а все непонятное и необычное у простого человека опасения вызывает. А еще есть такие, что завидуют нам – власти нашей над людьми, уверенности в себе, особому положению. Тебе, доченька, вдобавок и за то, что Михайла ни на кого, кроме тебя, не смотрит. А женихом-то скоро завидным станет!
– Угу, с его-то рожей…
– Ой-ой-ой! Матери-то родной уши не заливай… и не красней, аж в темноте видно!
– Ну, мам!
– Ладно-ладно. Так вот: завидуют, а некоторые еще и тихо ненавидят. За то, что знаем о них такое, о чем им самим даже и вспоминать неохота. Мне же, бывает, исповедуются почище, чем попу нашему. Сколько в этих стенах слез пролито, сколько тайн открыто, о скольких грехах и тайных пороках поведано… Облегчение-то они получили – иногда ничего и делать не требуется, только выслушать, но помнят ведь, что кроме них и я теперь про все это знаю, а как им хотелось бы, чтоб никто не знал!
Ну и сплетни, конечно, пересуды, небылицы… Ты, поди, и не догадываешься, что у тебя коса змеей оборачиваться способна? А? У Лушки, Силантьевой жены, все зубы гнилые из-за того, что я на нее косо посмотрела, а бабка Маланья слепнуть стала, за то, что кричала, будто нам слишком много зерна отдают. Сама потом сына с мешком крупы прислала – извиняться. Правда, прозреть не успела – померла в моровое поветрие. И надо ж, все старики от болезни преставились, а бабка Маланья из-за того, что я ее не простила! А еще: после того как поп наш где-нибудь святой водой покропит, ночью сюда домовые, банники, овинники и прочая мелкая нечисть прибегает – ожоги от святой воды лечить. Еще рассказывать или хватит?
– Хватит. Дураков не сеют, не жнут – сами родятся. – Юлька, несмотря на серьезность затронутой матерью темы, улыбнулась. – У нас там один из сучковских плотников тоже себе по пальцу обухом тяпнул, за то, что меня срамным словом за глаза помянул. Здоровый бугай, старшая дочь уже замужем, а как дите. – Юлька фыркнула и проблеяла козлиным голосом, передразнивая плотника: – Прости меня, девонька, принял кару за язык дурной! Такие искры из глаз летели, чуть пожар не сделался! – Мать и дочь тихонечко похихикали. – А еще, – продолжила Юлька, – девки повадились мне новые платья показывать, кто-то им ляпнул, что если я одобрю, то это к жениху хорошему. Приходится хвалить… – Юлька протяжно вздохнула. – А платья и правда красивые…
– Будет, будет тебе платье. – Настена ободряюще потрепала дочку ладонью по волосам. – Михайла свою мать уже попросил. Тебе скоро тринадцать исполнится, вот и получишь.
– Правда?
– Правда, правда. Только не проговорись, я молчать обещала. Михайла тебе нежданную радость доставить хотел. А насчет одобрения платьев, это мы с Мишкиной матерью придумали – раз уж тебе отроки подчиняются, то и на девок влияние должно быть. Так что, если наказать кого из них решишь… сама понимаешь… Только помни: кару-то она примет, но злобиться на тебя втихую будет долго. Особенно же не доверяй, если наказанная тобой вдруг ласковой да улыбчивой к тебе станет. Змеиной эта улыбка будет.
Так, доченька, и получается одно вслед другому: непонимание и непохожесть порождают опасение, опасение – страх, а страх легко может перерасти в ненависть, тогда и до беды недалеко.
– Ну и останутся без лекарок, кто их лечить-то станет?
– Это они, Гуня, понимают, но только каждый по отдельности, а если в толпу соберутся… толпа – зверь безумный, у нее только два чувства есть – страх или ярость. Либо бежать, либо нападать… Так-то.
– А Бурей…
– Да, Бурей защита отменная, но только от одного человека или от нескольких, а от толпы… Его же первого и порвут – он ведь тоже страшен и непонятен.
– И что же, все время беды ждать, никак не защититься? Мам, это же не жизнь, а… я даже не знаю…
– Ну почему же не защититься? Для этого нам ум да знания и даны. Только постороннему взгляду наша защита не должна быть видна. Вот как обычный человек на сплетни да небылицы о себе отзывается? Злится, ругается, обиду таит, в драку полезть может, еще что-то такое же… А мы? Ты когда-нибудь слышала, чтобы я отругивалась или оправдывалась?
– Нет, не слыхала.
– Правильно, доченька, никогда. Больше скажу: я иногда, незаметно, еще и сама им повод для дурацкой трепотни подкидываю – такой, какой мне требуется. Ну, к примеру, как с теми же платьями. Спросишь: для чего? А для того, чтобы в нас непонятности меньше стало. Зачем, ты думаешь, люди про нас всякие байки сочиняют, даже самые глупые? Они так нас познать и понять пытаются. Вот нарисуют у себя в голове наш образ, пусть неверный, пусть дурацкий, и становится им легче – вроде бы как узнали о нас что-то. И чем полнее этот образ, чем меньше он места для недоумения оставляет, тем понятнее им: как мы в том или ином случае себя поведем, как на то или иное слово или дело отзовемся, проще говоря, как с нами нужно себя вести. А когда знаешь, как в том или ином случае поступать, страх сразу унимается, потому что страшнее всего неизвестность.